August 30th, 2012

just a brother of mine

Йды до мэнэ, жопа шэстикрыла!!!

Линор. Беспощадный Штирлиц в рядах состоявшейся интеллигенции. Очередная шифровка из логова по праву может быть отнесена к произведениям искусства:

<...> В квартире мухи. От них темно.

Жена литератора Ф. кидает сумку на пол и валится спать: у нее папа — профессор-инфекционист, ее детство прошло в казахских степях среди препарируемых тушканчиков, она вообще не понимает, в чем проблема. А у литератора Ф. папа — профессор-гигиенист. Гигиенист! Ф. папу ненавидит по сложной интеллигентной причине, никогда даже рук не моет, но это не важно; важно, что заученное не выбьешь. Вот она, встреча с темными массами на своей территории. Ф. дрожит, но верит в то, что насилие должно отступить перед разумным диалогом. Ф. открывает все окна, потому что, по его глубокому убеждению, мухи и сами понимают, что они неуместны, их время прошло, они смешны, в конце концов. Позор мухам! Ф. их презирает и твердо уверен, что они это почувствуют и все поймут. С чувством выполненного долга Ф. идет спать.

Они жужжат. То есть они реально не понимают, что ушло их время. Но литератор Ф. так хочет спать, обожемой; он пытается себя убедить, что это сень ветвей бормочет или школьницы, скажем, приятно гомонят за окнами. Но к двум часам ночи в гомоне воображаемых школьниц начинает почему-то преобладать слово «патриархальный». Тогда Ф. говорит, что не обязательно же применять силу. Надо просто показать, что сила — есть, но мы никогда не опустимся до ее применения. Ф. идет на кухню и наливает в блюдце мед. Он уверен, что через несколько минут все мухи прилетят и повязнут в этих трех ложках меда. Он утешает свою совесть обещанием с утра всех мух высвободить, помыть и выпустить на волю. И ложится спать.

И тут мухи начинают ходить по нему ногами. У них у каждой шесть штук, поэтому по литератору Ф. ходит несколько тысяч ног, наверное. А у него тактильная чувствительность — как у любого бывшего очкастого отличника, кожей чувствующего, как в него жеваная бумажка летит, еще в тот момент, когда она сама со своей траекторией не определилась. Литератор Ф. вынужден сказать себе в этот момент, что мухи ему очень неприятны, очень. Что он готов бороться за их право на, скажем, образование или там здравоохранение, но при этом, кажется, не будет никого мыть, кто попался в блюдце. Просто выставит блюдце за окно, пусть выбираются сами. Он, в конце концов, выполнил свою часть социального договора.

В блюдце никого. Нет, одна муха есть: она заканчивает завтракать. Остальные двести сыты и довольны, сидят где хотят, кто спит, кто родственникам строчит письма: «Ты, тетя Нюра, все думала — ехать или не ехать, а тут действительно молоком и медом; шалом тебе, короче, старая дура». Литератор Ф. уже не понимает, чем вызвана его мелкая дрожь: физическим измождением или, извините, ненавистью, потому что состоявшаяся интеллигенция ненависть в себе плохо опознает; эти Геббельса пожалеют: живой же человек был, братья и сестры! Но нет, это и правда ненависть кипит. Ненависть! К существам, живущим с ним в одной стране! До чего, суки, довели. <...>